Только что я отпаивал водой Рудольфа, моего соседа по каюте.
Бедняге померещилось, что он в церкви, на заупокойной мессе.
— Неужели ты не слышишь, Венцель? — бормотал он, схватив меня за руку и весь дрожа. — Ну вот — орган! Служка зазвонил в колокольчик! Поют девушки, хор! Боже мой, я слышу, как рыдает моя мать!
Я поддерживал его трясущуюся голову, боясь, как бы он не откусил край стакана.
На этот раз припадок прошел быстро. Я даже не вызывал Гейнца. Нового ничего все равно бы не сказал. Слуховая галлюцинация! С нашим Рудольфом это бывает.
Рудольф откинулся на подушки, рубаха на груди была мокрая — половину воды он пролил на себя.
— Успокойся же! — сказал я. — Ты моряк, возьми себя в руки!
— Я спокоен, — пробормотал он. — Я спокоен, ты же видишь. Я спокоен, как сельское кладбище…
Эти дни он слишком много смотрел на траурное извещение, которое висит над его койкой. И вот — результат! Я виноват, недоглядел.
Где и когда он раздобыл эту регенсбургскую газетенку? (Регенсбург — его родной город.) На наши базы почти не доставляют провинциальные газеты. И представь: это оказался именно тот номер, на последней странице которого мать Рудольфа извещает о заупокойной мессе по сыну, лейтенанту флота, погибшему смертью героя в Варангер-фьорде, и так далее!
Рудольф вырезал из газеты извещение, аккуратно окантовал и повесил над своей койкой.
Вначале это выглядело как шутка, мрачноватая, правда, но все же шутка. Рудольф то и дело повторял:
«Я полно прожил свою жизнь, даже прочитал траурное извещение о самом себе».
А потом начались эти слуховые галлюцинации…
Я один из немногих на нашей подводной лодке, кто до сих пор сохраняет ясную голову.
Профессор Гильдебрандт всегда хвалил мою голову. Он считал, что я умею убеждать. Порицал лишь за пристрастие к метафорам и некоторую сумбурность изложения. И тем не менее он собирался оставить меня при кафедре.
Я читал бы лекции в Кенигсбергском университете, в тех же аудиториях, в которых учился сам. Со временем ты стала бы госпожой профессоршей. И тогда не надо было бы рисковать жизнью, чтобы убедить тебя в том, что я жив.
Но — помутилась ясная голова!
Все дело в том, что Кенигсберг не только город великого Канта. Это и бывший центр комтурства Тевтонского ордена, затем оплот Второго и Третьего райха на Востоке.
И вот стали бить барабаны, и зарычали трубы, и от ветра, который они подняли, разлетелись мои аккуратные конспекты по философии.
Вероятно, в жизни каждого человека (а также, я думаю, и народа) есть роковая поворотная дата. Совершена ошибка — непоправимая, — и все идет под уклон, в тартарары!
Для меня такой датой был 1934 год. Фюрер провозгласил могущество Германии на море, и я, распростившись с Гильдебрандтом, пошел в училище подводного плавания.
А когда вся Германия перешагнула роковую дату?..
В первую мировую войну — я помню цифры — погибло два миллиона немцев, столько же, сколько населения во всей Дании. Сейчас, наверно, погибло втрое больше, то есть население Швеции.
Лоттхен, пойми! Мне гораздо труднее, чем остальным: Рудольфу, Готлибу, Францу, Курту! Я больше думаю, чем они. Это — кадровые офицеры флота Великой Германской империи. Их учили только одному — убивать. А я умею не только это. Все-таки я закончил университет…
Иногда я жалею, что закончил его…
Может ли возникнуть миролюбивая Германия — вот в чем вопрос!
Нет ли фатальной неизбежности, исторического предопределения во всем случившемся? Семя военных катастроф — не заложено ли оно, это семя, в самых глубинах немецкого духа?
Я хотел бы побеседовать сейчас с профессором Гильдебрандтом.
По-моему, на вопрос о миролюбивой Германии он ответил бы утвердительно. И в самом деле: почему бы Германии не быть миролюбивой? Есть же в нашем национальном характере, кроме воинственности, и прославленная аккуратность, и точность, и трудолюбие, и, наконец, мечтательность! Кто еще умеет так мечтать, как мы, немцы? Фауст не только погубил бедную Гретхен. Он занялся созидательным трудом на благо людей. Он строил плотины, отвоевывал землю у моря.
Мною иногда овладевает иллюзия. Это не слуховая галлюцинация, как у Рудольфа. Просто даю волю воображению, тому самому, за которое меня порицал профессор Гильдебрандт…
Вижу и ощущаю себя в просторном светлом кабинете. Окно — до пола — распахнуто настежь. Вдали, за деревьями, видна церковь, в притворе которой погребен великий Кант.
Я не капитан-лейтенант Ранке, я доктор философии Ранке.
Однако одновременно вижу и этого злосчастного капитан-лейтенанта. Он горбится над столиком у своей койки. Вот пугливо оглянулся, прикрыл картой маленький исписанный листок. Иллюминаторов в каюте нет. Лампочка горит вполнакала.
Но ведь это совершенно чужой для меня человек! Он вызывает во мне страх и отвращение.
Проходит несколько минут, и видение высокого кабинета исчезает. В каюте тесно, душно. Я — снова я, и устало распрямляюсь над этим бесконечным письмом к тебе.
«Две души — увы! — в душе моей!» Как прав был наш великий Гете, сказав это!
Но если миролюбивая Германия возможна, то это конец для меня, для таких, как я! Нет и не может быть места нам в миролюбивой Германии! Мы слишком много грешили.
Ты скажешь, что, оставшись при кафедре, я был бы мобилизован и направлен на фронт? Да. Но тут есть разница. Обер-лейтенант или капитан пехоты, обыкновенный офицер вермахта, — это совсем не то, что штурман нашей подводной лодки. Все дело в нашей подводной лодке…