Секретный фарватер (Художник Г. Яковлев) - Страница 36


К оглавлению

36

На пути туда повстречался ему штабной писарь, когда-то служивший в бригаде торпедных катеров.

— Слышал про командира своего? — негромко спросил он, хмурясь.

— А что? На Лавенсари улетел.

— То-то и есть, что не долетел! И писарь рассказал, что знал.

— И заметь, — закончил он, желая обязательно вывести мораль, — не просто погиб, как все погибают, но и врага с собой на дно…

— Шубин же! — с достоинством сказал Шурка, привычно гордясь своим командиром, как-то сразу еще не поняв, не осознав до конца, что речь идет о его смерти.

Сильный психический удар, в отличие от физического, иногда ощущается не сразу. Есть в человеческой душе запас упругости, душа пытается сопротивляться, не хочет впускать внутрь то страшное, чудовищно несообразное, от чего ей придется содрогаться и мучительно корчиться.

Так было и с Шуркой. Он попрощался с писарем и вначале, по инерции, думал о другом, постороннем. Подивился великолепию Дворцовой площади, которое не могли испортить даже заколоченные досками окна Эрмитажа. Потом заинтересовался поведением шедшей впереди женщины с двумя кошелками. Вдруг она изогнулась и пошла очень странно, боком, высоко поднимая ноги, как ходят испуганные лошади.

Проследив направление ее взгляда, Шурка увидел крысу. Не торопясь, с полным презрением к прохожим она пересекала площадь — от Главного штаба к Адмиралтейству. Голый розовый хвост, извиваясь, тащился за нею.

Крыс Шурка не любил — их множество водилось на Лавенсари. А эта вдобавок была самодовольная, вызывающе самодовольная. Все-таки был не 1942, а 1944 год! Блокада кончилась, фашистов попятили от Ленинграда! Слишком распоясалась она, эта крыса, нахально позволяя себе разгуливать среди бела дня по Ленинграду.

Шурка терпеть не мог непорядка. Крысе с позорной поспешностью пришлось ретироваться в ближайшую отдушину.

Вслед за тем юнга с удивлением обнаружил, что в этом мероприятии ему азартно помогала какая-то тщедушная, неизвестно откуда взявшаяся девчонка.

— Ненавижу крыс! — пояснила она, отбрасывая со лба прядь прямых, очень светлых волос.

Шурка, однако, не снизошел до разговора с нею и в безмолвии продолжал свой путь.

На Дворцовом мосту он остановился, чтобы полюбоваться на громадную, медленно текущую Неву. И тут, когда он стоял у перил и глядел на воду, внезапно дошло до него сознание непоправимой утраты. Гвардии старшего лейтенанта нет больше!

В такой же массивной, тяжелой, враждебной воде исчез Шуркин командир, и всего несколько часов назад! Вместе с самолетом, с обломками самолета, камнем пошел ко дну. Умер! Бесстрашный, стремительный, такой веселый выдумщик, прозванный на Балтике Везучим…

Ни с того ни с сего Шурку повело вбок, потом назад. Он удивился, но тотчас же забыл об этом. Он видел перед собой Шубина, державшего в руках полбуханки хлеба, к которой была привязана бечевка. Стоявшие вокруг моряки улыбались, а Шубин говорил Шурке:

«Учись, юнга! Заставим крыс в футбол играть».

На Лавенсари не стало житья от крыс. Днем они позволяли себе целыми процессиями прогуливаться по острову, ночами не давали спать — бегали взапуски взад и вперед, стучали неубранной посудой на столе, даже бойко скакали по кроватям.

Однажды Шубин проснулся от ощущения опасности. Открыв глаза, он увидел, что здоровенная крысища сидит у него на груди и плотоядно поводит усами. Он цыкнул на нее, она убежала.

Тогда Шубин пораскинул умом. Он придумал создать «группу отвлечения и прикрытия». С вечера на длинной бечеве подвешивал в коридоре полбуханки (хоть и жаль было хлеба). Крысы принимались гонять по полу этот хлеб, вертелись вокруг него клубком, дрались, визжали, а Шубин и Князев безмятежно спали за стеной.

«Учись, юнга, — повторял Шубин. — В любом положении моряк найдется!» И как беззаботно, как весело смеялся он при этом!..

Шурке, наверно, стало бы легче, если бы он заплакал. Но он не мог — не умел. Только мучительно давился, перегнувшись через перила, словно бы пытался что-то проглотить, и кашлял, кашлял, кашлял…

Через минуту или две, когда пароксизм горя прошел, Шурка услышал над ухом взволнованный тонкий голос. Кто-то суетился возле него, пытаясь заглянуть в лицо.

— Раненый, раненый! — донеслось издалека. — Обопритесь на меня, раненый!

Это была давешняя девчонка, вместе с ним гонявшая крысу. А кто же был раненый? О, это он сам. Ведь руки-то у него забинтованы.

Мельком взглянув на девочку, Шурка понял, что блокаду она провела в Ленинграде. Уж очень была тщедушная. И лицо было худое, не по годам серьезное. Цвет лица белый, мучнистый, под глазами две резкие горизонтальные морщинки. Ошибиться невозможно.

Хлопотливая утешительница уверенным движением закинула Шуркину руку себе на плечо и попыталась тащить куда-то. Обращаться с ранеными ей было, видно, не в диковинку. А тоненький голос немолчно звенел:

— Вы сильнее налегайте, сильнее! В нашей сандружине я…

Шурка дал отвести себя от перил и усадить на какое-то крыльцо. Но от подсчитыванья пульса с негодованием отказался.

— Чего еще! — пробурчал он и сердито вырвал руку.

— Вы — раненый! — сказала девочка наставительно.

— Заладила: раненый, раненый! — передразнил он. Помолчал, негромко добавил:

— Просто переживаю я…

Он запнулся. Теперь, вероятно, надо встать, поблагодарить и уйти. Но куда он пойдет? В госпиталь к Степакову не пустят. Боцман и Чачко — на Лавенсари. А остаться с глазу на глаз со своим горем — об этом даже страшно было подумать!

Человеку иногда всего дороже слушатель, а еще лучше — слушательница. Шурка был в таком положении.

36